Наука и технологии |
Оцепеневшая добыча09.04.08 Урана в отвалах и боеголовках России хватит еще надолго при условии, что наша атомная энергетика перейдет на реакторы на быстрых нейтронах. Но запасов урана меньше, чем нефти, поэтому в перспективе понадобятся новые месторождения, которые с советских времен никто не разведывает. После развала СССР и социалистического лагеря большинство комбинатов по добыче и производству уранового сырья для атомной промышленности оказалось за пределами России. Новые месторождения не разрабатываются. Отсутствие собственной сырьевой базы, хотя и не скажется в ближайшем будущем из-за приличных советских запасов, в перспективе может помешать осуществлению амбициозных планов российского атомного руководства. Мы решили поговорить об этом и о других проблемах атомной промышленности и геологии с одним из ведущих ученых России, крупнейшим специалистом по геохимии рудных месторождений, радиогеологии и радиогеоэкологии академиком Николаем Лаверовым. Лаверовым решены фундаментальные проблемы геологии урановых месторождений, особенно в континентальных палеовулканических областях. Под его руководством созданы теоретические основы и ускорено внедрение в производство принципиально новых технологий разработки месторождений урана с помощью подземного выщелачивания, что способствовало расширению и укреплению минерально-сырьевой базы атомной промышленности нашей страны. С конца 60−х годов одним из важнейших направлений научно-исследовательской и организационной деятельности Лаверова стала экономика минеральных ресурсов. При его участии была создана государственная система учета и структурирования запасов минерального сырья, действующая и сегодня, изданы первые ежегодные обзоры минеральных ресурсов мира, содержащие анализ основных тенденций потребления и восполнения ресурсов. Большое внимание Лаверов уделяет новым, нетрадиционным источникам минерального сырья, проблеме эффективного освоения природных ресурсов, включая топливно-энергетические их виды в целом (газ, нефть, уголь, уран). После Чернобыльской аварии в центре внимания Лаверова находятся проблемы радиоэкологии, его научной школой развернуты исследования поведения техногенных радионуклидов в различных природных процессах и средах. На базе полученных данных по геохимии радионуклидов предложены новые технологии устранения поверхностных радиационных загрязнений и изоляции радиоактивных отходов в глубинных горизонтах земной коры. Заинтересовал нас Лаверов и как крупный управленец в сфере НТП. В конце 80−х он был заместителем председателя Совета министров СССР, председателем Государственного комитета по науке и технике СССР (ГКНТ), сосредоточившим под своим управлением практически всю отраслевую науку. С того, как управляли НТП в СССР перед самым его развалом, мы и начали нашу беседу. – Николай Павлович, вы были последним руководителем ГКНТ при Совете министров СССР…
– Да, и горжусь тем, что именно этот период был самым лучшим с точки зрения финансирования науки. В 89−м году мы приняли решение дать возможность объединениям и министерствам – для ускорения научно-технического прогресса – организовать специальные фонды развития науки в каждом ведомстве. По сути, дела это был дополнительный налог на предприятия. В министерстве, например, черной металлургии был установлен норматив в 2,5 процента от прибыли предприятий. И эти фонды стали по совокупному объему сопоставимы с тем, что выдавало на науку государство, которое в тот год выделило 27 миллиардов рублей только на гражданскую науку. В сопоставимых ценах это было больше 30 миллиардов долларов. А когда я стал председателем ГКНТ в том же 89−м году, я сразу вышел на Политбюро с докладом, что не выполняются решения XIX партконференции по развитию науки. И мы получили для Академии наук еще 600 миллионов добавки. Кроме того, по нашей инициативе был принят закон о малых технологических предприятиях, которые получали налоговое освобождение на три года. Наконец, тогда были созданы центры научно-технического творчества молодых, руководство которыми осуществлял ЦК комсомола и его секретарь Иосиф Орджоникидзе, а я был председателем попечительского совета объединения этих центров. В совет входили многие известные сегодня крупные предприниматели. Было важно, что вложения, которые мы успели сделать в течение 89−го, 90−го и 91−го годов, стали серьезным амортизатором для нашей науки, когда в 92−м, 93−м, а особенно в 98−м резко упало ее финансирование. Кстати, и Российский фонд технологического развития, и РФФИ, и Фонд содействия развитию малых форм предприятий в научно-технической сфере начали свою работу тогда. Иван Бортник, возглавивший потом Фонд содействия, был моим заместителем по ГКНТ и очень часто по долгу службы бывал во Франции. Изучал, как работает CNRS, из опыта которого мы многое заимствовали в нашей работе. Я не хочу обелять тот период, но, по моему мнению, движение к инновационному развитию тогда было более динамичным, чем даже сейчас. – В чем с позиции человека, который столько лет был одним из руководителей советского НТП, были причины нашего отставания, почему мы проиграли Западу научно-техническое соревнование? – Мое глубокое убеждение, что Советский Союз развалился, конечно, во многом именно потому, что мы не смогли решить проблемы научно-технического прогресса. Хотя надо сказать, что в шестидесятые–семидесятые годы мы были в полной уверенности, что в науке мы находимся на уровне, сопоставимом с американцами, с любыми передовыми в то время странами. Особенно с Францией и Германией. Я очень много работал с Японией, с Кореей, и я это видел. Я думаю, что мы отставали не столько в научных разработках, сколько в их реализации. А это было связано с тем, что так называемое внедрение без личного интереса ученого становится малоэффективным. Я понял это уже тогда. Надо сделать работу в науке и в проектном деле выгодной. У нас сейчас все, что делается в науке за счет госбюджета, принадлежит государству. Это глупость. Создатель идеи, исследователь, разработчик – все должны получать свою долю. Надо, чтобы и дети, и внуки могли пользоваться плодами успешного труда своих родителей. Чтобы весь род чувствовал, что было сделано его членами. Причем нужны не только патенты. И ноу-хау должно быть защищено, и идея должна быть защищена. Если говорить о направлениях, то главное, в чем мы очень сильно отставали и продолжаем страшно отставать, – во всем, что связано с микроэлектроникой, с информационными технологиями, с приборным оснащением нашего здравоохранения. И с машиностроением в широком смысле: со станкостроением, приборостроением, аналитическим и измерительным оборудованием. Выступая еще на Верховном совете, я как-то сказал, что мы запускаем в космос корабли, которые не оснащены современными приборами, и потому мы не получаем информацию, сопоставимую по качеству с той, которую имеют американские коллеги. Промышленность не справлялась даже с таким уникальным приборостроением. Что же говорить о массовой продукции? Я, конечно, пытаюсь понять, почему так получилось. Кроме той причины – незаинтересованности, – о которой я говорил выше, было, возможно, еще и неумение выбрать главное направление, сосредоточиться. Сказывалась и инерционность мышления, которую очень трудно преодолевать. Приведу пример конца прошлого века. Мне приходилось возглавлять ответственные комиссии по реализации крупных научно-технических проектов и с большим трудом удавалось находить прогрессивные решения. Это касалось новейшей техники для разработки месторождений, для машиностроения и транспорта, для создания строительных материалов и бытовой техники. – Но вроде бы в атомной промышленности у нас не было отставания? – Я считаю, что в атомной области мы не только не отставали и не отстаем, но во многом до сих пор опережаем наших конкурентов. У этого успеха было три основания. Во-первых, колоссальный энтузиазм тех, кто этим занимался. Во-вторых, высокий уровень индустрии, связанной с производством вооружений, организованным в период войны и сразу после нее. И в-третьих, мощная подготовка всей российской и затем советской науки. Вернадский уже в 1908 году на общем собрании академии сказал, что открытие явления радиоактивности в будущем даст огромные возможности по использованию нового источника энергии. И он гениально предупреждал, что человечеству предстоит научиться распоряжаться этим источником «правильным образом». А в 1922 году по его инициативе у нас был создан первый в мире Радиевый институт. Таким образом, к 43−му году, когда начался атомный проект, в СССР уже была подготовлена научная база, были готовые научные кадры, были научные школы, по сути дела, по всем направлениям, начиная от сырья и кончая управляемыми цепными реакциями. На заседании, посвященном 50−летию атомного проекта, Путин сказал, что большую роль сыграла разведка. Я думаю, что разведка действительно помогла решить конкретные задачи, но огромную роль (это в-четвертых) сыграло высококвалифицированное руководство этим проектом со стороны власти. Точно таким же образом была решена ракетно-космическая проблема. И я могу уверенно сказать, что по этим направлениям мы продолжаем занимать ведущее место. – До сих пор? – До сих пор. Потому что весь мир сейчас с ядерными проблемами в тупике. Заключается он в том, что к 2015 году в мире будет уже более 100 тысяч тонн отработанного топлива – это фантастическое количество радиоактивности. Из этих «отходов» можно всегда извлечь плутоний, обогатить уран дальше и сделать оружие. Или использовать их для работы на реакторах на быстрых нейтронах. А мы все-таки уже работаем 25 лет на быстрых реакторах. И у нас уже не один такой реактор. Но у нас мало плутония. – Ну плутоний-то у нас с советских времен есть. – Оружейного плутония не так много, и мы сожжем его буквально за несколько лет. Американцы теперь тоже говорят, что они хотят перерабатывать облученное топливо, извлекать из него уран и плутоний и сжигать его полностью в быстрых реакторах. Но они ничего пока не сделали в создании новых типов реакторов, они их только пытаются делать. Нет перерабатывающих мощностей. Их запретил создавать Картер в свое время. А мы уже более 30 лет имеем успешно работающий реактор на Белоярской станции. В отличие от США мы можем наладить широкомасштабную переработку «легкосжигаемого» радиоактивного топлива в быстрых реакторах. – А как обстояло дело в геологии? – Я попал в геологию в 48−м году, в период, когда было плохо с атомным сырьем и в отношении геологов были серьезные репрессии. Даже академик, секретарь Отделения геолого-географических наук Иосиф Григорьев погиб здесь, в Москве, на Лубянке. И многие геологи были арестованы. Про послевоенные репрессии в отношении генетиков и врачей известно достаточно широко, но репрессии очень сильно затронули и геологов. Хотя они были быстро прекращены. Возможно, Сталин понял, что без сырьевой базы невозможно решить атомную проблему. И уже в 49−м году было получено двенадцать Сталинских премий за открытие новых урановых месторождений. Нужда в уране была такая, что Сталинские премии давали за месторождения, в которых было по пять, по три тонны урана. Сейчас у нас есть провинции, где по миллиону тонн урана, но за них премии уже не давали. – Вы всю жизнь занимались минерально-сырьевой базой нашей атомной промышленности. Мы понимаем, что цифры секретны, но если в самом общем плане: как наша страна обеспечена ураном сейчас, после развала СССР? – Начну с истории. По инициативе Ефима Славского, многолетнего министра среднего машиностроения, поиски урана в Советском Союзе велись с учетом того, чтобы предприятия отрасли размещались в благоприятных климатических условиях. То есть в западных и южных районах нашей страны и в странах социалистического лагеря. Было создано двенадцать комбинатов, включая такие, как «Висмут» в ГДР, чешские предприятия и так далее. Но особое внимание уделялось проектам в Средней Азии, где можно десять месяцев свободно работать. Где проще дорожное строительство и нет борьбы со снегом. Ефим Павлович, конечно, не мог себе представить, что СССР развалится. Поэтому крупнейшие открытия были сделаны в Средней Азии и в Казахстане. Особенно в Казахстане. И сделано все было на исключительно высоком уровне. Половина разведанных мировых запасов урана была в Советском Союзе. И добыли мы урана больше, чем весь остальной мир, вместе взятый. Причем это все месторождения, не имеющие выхода на поверхность. Так называемые слепые месторождения. Для их поиска была разработана теория, методы, как их открывать. Разработаны новые технологии подземного выщелачивания, то есть безлюдной выемки урана. Но, к сожалению, собственно Россия оказалась практически не изученной с точки зрения урана. – А все-таки в России есть запасы урана? – В России мы открыли уникальное месторождение в Краснокаменске – мирового класса, одно из самых крупных в мире. Есть и другие месторождения. Но дело в том, что добыча уранового сырья в Краснокаменске ведется шахтным способом. И это экологически очень вредное производство. Потому что, во-первых, получаются миллионы тонн радиоактивных отвалов. А во-вторых, человек работает в контакте непосредственно с урановой рудой. – А здесь нельзя применить подземное выщелачивание? – Нельзя, потому что это месторождение расположено в скальных породах. Когда в пятидесятые годы шли поиски месторождений, о которых я говорил выше, то Славский специально ставил задачу, чтобы на них можно было вести добычу без контакта человека с рудой, то есть методом подземного выщелачивания. У нас в России сейчас таких месторождений мало. Но, конечно, подземное выщелачивание можно было применять далеко не всюду, и оно появилось не сразу. Вы должны представлять масштабы урановой отрасли в Советском Союзе и соцлагере. У нас в атомной отрасли работало в добыче урана шахтеров больше, чем в угольной промышленности, – более одного миллиона человек. Только на «Висмуте» в Германии было 226 тысяч человек. Я работал на предприятиях комбинатов в Средней Азии, там было более ста тысяч работающих, в основном шахтеры. А ведь это страшно вредное производство – силикоз, радиация. Долго не поработаешь. И опасно, и вредно. Просто смертность высокая. – А эти предприятия сейчас сохранились? – На территории Средней Азии почти все разрушено. Традиционные горные предприятия остались на Украине, а в Казахстане и в Узбекистане работы ведутся прогрессивным методом подземного выщелачивания. – Может быть, надо организовать геологические изыскания по поиску новых месторождений в России? – Недавно собиралась здесь в моем кабинете группа опытных геологов. Мы рассматривали вопрос о поиске новых месторождений и пришли к выводу, что при современном состоянии геологоразведочных работ в России что-нибудь серьезное открыть в ближайшее время мы не сможем. – А сейчас что-то осталось от геологической науки в России? Почему на Штокмановское месторождение пригласили иностранцев? Потому что сами не можем даже проект освоения сделать? – Геологоразведка вся полностью в загоне. Научные коллективы в какой-то мере остались, но резко сократились промышленные геологические организации, которые раньше работали во многих регионах России. Мне это тем более обидно, потому что я много времени и сил уделял созданию и развитию научных и производственных геологических организаций страны. – Как же быть с ураном? – Во-первых, пока у нас имеется достаточное количество урана, и нам не грозит остановка действующих атомных электростанций. Во-вторых, я не сторонник того, что мы должны вывернуться наизнанку и обязательно найти новые месторождения. Потому что проблема необходимого количества запасов урана определяется тем, как будет развиваться атомная энергетика. По мнению подавляющего большинства членов научного совета Росатома, в том числе и по моему мнению, необходим обязательный переход атомной энергетики на так называемые быстрые реакторы. В этом случае мы сможем использовать весь 238−й уран. Ведь 235−й уран, который используется сейчас, составляет всего семь тысячных долей урана. А остальное все при обогащении попадает в отвалы. – А 238−го урана очень много? – Да, его очень много. Только в отвалах сейчас находится более 60 тысяч тонн обогащенного. – То есть можно даже отвалы использовать? – Их обязательно нужно использовать. Там даже 235−го урана гораздо больше, чем в той руде, которую мы добываем из-под земли. Фактически это не отвалы – это склады, по сути дела. Кроме того, мы храним и большое количество боеголовок. И в отличие от американцев эти боеголовки сейчас перерабатываем. И делаем топливо, то есть перерабатываем высокообогащенный уран (ВОУ) в низкообогащенный (НОУ). Никто в мире больше этого не делает, потому что нет таких технологий. А у нас есть. И на этом топливе, которое мы поставляем по так называемому контракту «ВОУ–НОУ», сейчас работает 17 процентов американской атомной энергетики. А американская атомная энергетика равна всей атомной энергетике мира. А в 2012 году мы прекращаем снабжать американцев. И следовательно, сможем использовать это топливо у себя. Но все же, если говорить о будущем, то вопрос развития атомной энергетики заключается в том, с какой быстротой мы будем заменять реакторы, работающие на воде, на реакторы быстрые. До 2050 года мы все, что касается старой энергетики, должны заменить на новое. И это тоже существенно облегчит ситуацию с урановым сырьем. Мы сейчас тратим шесть тысяч тонн природного урана в год для производства 22 гигаватт электроэнергии на атомных электростанциях, но если к пятидесятому году перейдем на быстрые реакторы, то даже при пятикратном увеличении выработки атомной электроэнергии нам понадобится всего тысяча тонн. Эту тысячу тонн Россия всегда найдет – тут никакого вопроса вообще нет.
В 1990 году мы добывали 25 тысяч тонн урана. Но я думаю, что правильным будет ставить задачу добычи в России 10 тысяч тонн урана. Нам это нужно для поставок топлива на экспорт. Так что никакого кризиса по урану на ближайшие десятилетия я не вижу. Замечу, что при обсуждении обеспеченности страны минеральным сырьем надо разделять запасы и ресурсы. Ресурс превращается в запас после детальной разведки, то есть получения такой информации, которая нужна для строительства промышленного предприятия. Ресурс – это потенциальная возможность: сколько можно взять минеральных ископаемых вообще, безотносительно к их цене. А запас – это то, добыча чего технологически возможна и экономически оправданна. Классический пример, который я всегда привожу студентам. Когда подсчитывались запасы фосфора на комбинате «Апатит» в 1946 году, то за бортовое, то есть за самое низкое, содержание фосфорной окиси в руде принималось более 25 процентов. Все остальное шло в отвалы. Сейчас считается, что бортовое содержание ниже одного процента. А среднее содержание – четыре процента. Значит, можно сказать, что разведанные запасы за это время увеличились в сотни раз. Но ресурс, который Ферсман определил, до сих пор не достигнут. Потому что будут по мере развития технологий брать руду с содержанием не процент, а полпроцента. То же относится и к другим ископаемым. Когда я начинал работать, то в борту медь считали два процента. Сейчас считают 0,1 процента. Это значит, что потребности и финансовые возможности определяют качество минерального сырья, используемого человечеством. Месторождение – это технологическое и экономическое понятие. То же самое я говорю о нефти и газе. Потому что сейчас мы иногда не включаем в запасы тяжелую нефть. Татария, например, берет тяжелую нефть, а в Западной Сибири зачастую она лежит. Если вернуться к урану, то его ресурс сейчас, при нынешней себестоимости добычи, освоен в нашей стране примерно на 40 процентов. Добыча остального урана будет дороже. Значит, соответственно, энергия будет тоже дороже. Если говорить о нефти, то при цене, которая у нас сейчас, по 100 долларов за баррель, мы пока освоили нефтяной ресурс всего на 20 процентов. А, скажем, запасы пригодного для освоения северного шельфа в современных технологических условиях составляют не более 10 процентов от имеющихся ресурсов. – Вот это интересно. – Именно это я сообщил на общем собрании академии два года назад. Использованные запасы природного газа составляют не более пяти процентов от имеющихся ресурсов. А кроме того, есть и ресурсы попутного нефтяного газа. Мы раньше его сжигали не менее 20 миллиардов кубов в год. Сейчас поставлена задача, чтобы к 2012 году довести его потребление до 95 процентов. – Эту задачу еще советская власть неоднократно ставила. И почему-то ничего не получалось. – Сейчас все-таки колоссально развилась техника. Тот же «Сургутнефтегаз», например, уже использует 95 процентов попутного газа. – А газогидраты вы имеете в виду, когда оцениваете ресурсы газа? – Нет, что вы! Газогидратов вообще фантастическое количество. Я имею в виду только то, что мы сейчас берем современными методами. – Вы сторонник органической теории происхождения нефти и газа? – Я только из органической теории исхожу. – То есть первичной биомассы было так много, что ресурсов газа задействовано пока всего на пять процентов? – Да, именно так. Потому что газ – это в основном растительная биомасса. Причем надо учесть, что все обрамления угольных месторождений пока еще не тронуты. Надо понимать, что, когда мы считаем, сколько осталось газа, нефти и говорим о двадцати годах, о пятидесяти годах, мы имеем в виду запасы, а не ресурсы. – Значит, сначала закончится уран, потом нефть, потом газ, а потом уголь? – Совершенно правильно. Ресурсов угля вообще необозримо. От ресурса угля использовано 0,1 процента. Вся Тунгусская синеклиза в углях. – Значит, экономить нужно больше всего уран? – Поэтому и нужно переходить на быстрые реакторы. Конечно, тяжелое положение будет с нефтью. Тут сложно экономить из-за того, что на нефтепродуктах работают все транспортные средства. Тем не менее и здесь есть возможности экономии за счет сжиженного газа, за счет жидкого топлива из газа. – Человечество продолжит жить в газовой паузе? – Да, причем газовая пауза уже давно началась. Когда меня спрашивают, какой век мы прожили, я говорю, что мы не атомный век прожили, а газовый. – А нефтяные компании ведут сейчас разведку? – Они ведут разведку вблизи лицензированных месторождений. А надо вести разведку на всех перспективных территориях России. Для этого следует разделить геологоразведочные работы между государством и компаниями. Например, тот же «ЛУКойл» сейчас взял Тимано-Печорскую впадину. Пусть он в этих районах все и разведает. Это его дело. Это называется поисковыми площадями. А государство имеет еще территории, которые лицензионно не распределены. И если оно сделает предварительную оценку и предварительную разведку этих месторождений, то лицензия будет стоить во много раз дороже и будет компенсировать сделанные государством затраты. – Вы видите какие-то серьезные вызовы для нашей страны в ближайшее десятилетие? – Я считаю, что самым главным и серьезным вызовом для России являются проблемы экологии: здоровье людей, здоровье природы и состояние животного мира. У нас сейчас состояние экологии оценивают только по ПДК. Но подавляющее число предприятий, чтобы выполнить эти нормы, просто разбавляют свои отходы в большом количестве свежей воды и получают нормальный ПДК. А вредные вещества от этого никуда не исчезают. Вот почему мы предложили, чтобы нормирование качества среды было расширено. ПДК как единственный показатель не может нас удовлетворять сейчас. Во-первых, необходимо увеличить само количество этих ПДК для разных веществ. В высокоразвитых странах используются многие важные показатели, которые мы не можем определять – нет технических средств, соответствующей аналитической аппаратуры. Во-вторых, биологи считают крайне важным отслеживать состояние биоты, что тесно связано с сохранением биоразнообразия. У нас было предприятие на Иссык-Куле, где уран добывали прямо из воды. Потому что там были разломы, и ураносодержащая вода поступала прямо в озеро. Наши биологи по моей просьбе проводили там исследования состояния биоты. Оказалось, что там, где поступает уран, происходит колоссальное обнищание фауны и флоры, которая живет на дне озера в обычных условиях. Все стремится к простейшим видам. И это происходит повсеместно. А ведь биоразнообразие показывает, способны ли воспроизводить себя животные или не способны. Необходимо комплексное нормирование качества среды, которого у нас нет. Но чтобы все мы на своих рабочих местах осознали масштаб экологических проблем, необходимо всеобщее экологическое образование – от детского сада до руководителей страны. В восьмидесятые годы в Академии народного хозяйства мы уже начали учить руководителей тому, что так называемые экологически безопасные технологии есть во всех видах производств. И я горжусь тем, что у нас были соответствующие программы. Например, «Экологизированное строительное производство», «Экологически безопасная энергетика». Мне кажется, что успехи той же Японии в проблемах экологии во многом связаны с тем, что там экологическое сознание благодаря экологическому образованию пронизало все общество. Я помню еще времена, когда нельзя было пройтись по токийской улице, потому что голова кружилась от автомобильных выхлопов. Полицейские стояли в масках. Сейчас в Токио все прекрасно. А прилетаешь из Японии в Шереметьево – и сразу приступ аллергии. Такого количества выбросов вредных веществ, как в Москве, пожалуй, нет ни в одной цивилизованной столице. – Как получилось, что вы оказались в центре истории с нефтепроводом Восточная Сибирь–Тихий океан вдоль Байкала? – Получилось прежде всего потому, что я возглавляю межведомственную комиссию Совета безопасности по экологической безопасности. И в связи со строительством нефтепровода к нам стало поступать много разных писем в защиту Байкала. Мы рассмотрели их, обсудили в Совете безопасности, в различных правительственных структурах и в Академии наук и решили, что надо докладывать президенту. Окончательное решение он принял в Тюмени. Моя точка зрения была – нефтепровод надо переносить. Президент встретился с нами, но свою позицию высказывать не стал. Перед самым заседанием в Томске президент снова спросил меня, не изменилась ли моя точка зрения. Я сказал – нет. Главное наше соображение было такое: вдоль Лены расположены шесть крупных нефтяных месторождений. Если мы проведем нефтепровод вдоль Байкала, то через эту зону землетрясений придется пускать еще целый ряд трубопроводов для связи месторождений с главной трубой. А там колоссальные оползни при землетрясениях. И магистральный трубопровод сорвут, и трубопроводы от месторождений. И это заблуждение, что трубопровод стал дороже. Он действительно стал длиннее, но зато упростилось использование подготовленных к освоению месторождений. Я занимался поисками урана там еще в шестидесятые годы. Это тяжелейший район, так называемый сейсмогенный рельеф. Все разбито сильными разломами, очень расчленено. Там трубу тащить, конечно, невозможно совершенно. А надо было через него пускать трубу и делать пять или шесть переходов через Лену. Вообще мне казалось, что все это абсолютно очевидно. – Вы сейчас активно занимаетесь тем, что на деньги олигархов поддерживаете ученых… – Мы назвали наш фонд Фондом содействия отечественной науке. На мой взгляд, он является сейчас одним из самых стабильно и эффективно работающих фондов такого типа. Первоначально он был ориентирован только на поддержку молодых ученых. Потом мы решили поощрять выдающихся ученых, руководителей школ. В основном наш фонд помогал ученым из Академии наук. Но теперь, когда встал вопрос о соединении усилий вузов и Академии наук, мы оказываем помощь и работникам высшей школы. Ежегодно на гранты выделяется больше трех миллионов долларов. С начала работы фонда поддержано 2600 молодых ученых (кандидатов, аспирантов и докторов), 55 выдающихся ученых (академиков). Создатели фонда – Роман Абрамович, Олег Дерипаска и Александр Мамут. Президент фонда – Юрий Сергеевич Осипов. Попечительский совет состоит из тринадцати известных ученых, академиков. А я являюсь председателем попечительского совета. Фонд работает по семи направлениям: математика, физика, химия, науки о жизни, науки о земле, экономика, технические науки. Кроме того, в четырех вузах с помощью фонда производится техническое перевооружение. Дан Медовников, Александр Механик Источник: «Эксперт» |